Архив для категории: Рассказы

М. Горький «Горемыка Павел»

М. Горький "Горемыка Павел"

Родители моего героя были очень скромные люди и потому, пожелав остаться неизвестными обществу, положили своего сына под забор одной из самых глухих улиц города и благоразумно скрылись во тьме ночной, очевидно, не ощущая в своих сердцах ни гордости своим произведением, ни столько сил, сколько нужно для того, чтоб создать из своего сына существо, на родителей его не похожее.
Последнее соображение, – если только они им руководствовались в ту ночь, когда решили передать своё дитя на попечение общества, – а что они решили именно так, на это указывало пришпиленное булавкой к тряпкам, в которые они его окутали, лаконическое сообщение на клочке почтовой бумаги: «Крещён, зовут Павлом», – последнее соображение, говорю я, рисует родителей младенца Павла людьми и не глупыми, ибо прямая обязанность громадного большинства отцов и матерей заключается именно в том, чтоб всячески предохранить своих детей от тех привычек, предрассудков, дум и поступков, на которые они, родители, затратили весь свой ум и всё сердце.
Младенец Павел, когда его ткнули под забор, некоторое время относился к этому факту как истый фаталист, лежал неподвижно и хладнокровно сосал сунутую ему в рот жвачку из хлеба, завёрнутого в кисейную тряпочку, а когда это ему надоело, то он вытолкнул её изо рта языком и издал некоторый звук, почти что не поколебавший тишины ночи.
Ночь была августовская – тёмная и довольно свежая, – чувствовалась близость осени, и над младенцем Павлом через забор, под который его ткнули, свешивались гибкие сучья берёзы; на них уже было много жёлтых листьев, и немало таких листьев лежало на земле вокруг младенца Павла, а порой – очень часто – они беззвучно отрывались и медленно падали на землю, раздумчиво кружась в воздухе, влажном и полном густых испарений, – днём шёл дождь, а к вечеру взошло солнце и успело сильно согреть землю.
Иногда листья падали и на красную рожицу младенца Павла, еле видную в густой бахроме лохмотьев, в которые его плотно завернула заботливая рука матери; младенец Павел от этого морщился, моргал глазами и возился до той поры, пока лохмотья не развернулись, и не открыли его маленькое тельце влиянию ночной сырости. Тогда он, почувствовав себя свободным от пут костюма, поднял ногу, потащил её в рот и стал сосать, всё ещё молча, но с очевидным удовольствием.
Маленькая оговорка, если позволите! О поведении младенца Павла во время жития его под забором я говорю а priopi, сам я сему свидетелем не был; это видело только небо, тёмное августовское небо, прекрасное, глубокое, щедро усыпанное золотыми звёздами и, как всегда, холодно равнодушное к делам земли, несмотря на то, что она так много льстит ему устами своих поэтов и так горячо молится сердцами верующих людей.

Горький Максим «Вечер у Панашкина»

Горький Максим "Вечер у Панашкина"

Вечер у Панашкина
Насытясь вкусной духовной пищей у Шамова,- в воскресенье, вечером, я иду к Панашкину; у него тоже поучительно.
Панашкин торгует на балчуге старой рухлядью — обломками, обносками. Ему за пятьдесят лет, он болен чахоткой. Руки у него беспокойные, длинные, ноги — тонкие, шея искривлена, и на ней тревожно болтается маленькая головка с рыжими бровями ужа. Он похож на выдернутый из земли сухой корень. Сморщенная кожа его щек поросла кустиками волос мочального цвета. Фигура очень унылая, а глаза — веселые, точно Панашкин всегда видит пред собой что-то неожиданно приятное и внутренне восклицает:
«Вот так штука!»
Очень любит смеяться тихим, слезно всхлипывающим смехом и, так как жизнь не удалась ему, любит философствовать.
— Всякий человек, каков он ни есть, должен есть,- вот те и вся премудрость! Значится: разумейте языцы и покоряйтеся! — говорит он.- В этом — и математика…
— Один умный человек сказал: «Любовь и голод правят миром»,- вспоминаю я.
— Это — Дюма, что ли?
Дюма-отец — для Панашкина величайший ум. Дмитрий Павлович прочитал все его романы по два и по три раза. А когда я уговорил его прочитать «Записки охотника»,- он возвратил мне книгу, недоуменно посмеиваясь и говоря:
— Чего тебе тут нравится? Это, брат, неинтересно, как настоящая жизнь…
Настоящая жизнь обращалась с ним капризно и неласково: двенадцати лет, после смерти отца, пьяного чиновника казенной палаты, Панашкин поступил мальчиком к нотариусу, через два года перешел в табачный магазин, потом стал парикмахером, двадцати лет решил уйти в монахи, года три шлялся по монастырям, наконец свел из одного монастыря послушницу и воротился с нею на родину. Захлебываясь плачевным смехом, бессильно взмахивая локтями, точно недорезанный петух, он рассказывал:
— Пять лет жил я с нею незаконным браком, но — в сияющей любви. Это был даже не человек, а — хрусталь необыкновенной прозрачности. Умирала взяла меня за руку.- шепчет: «Митя, добрый друг, спасибо же тебе, завяла бы я без твоей любви, как без солнца цветок». Это она, видите ли, потому, что была старше меня на двенадцать лет, да и миловидностью не отличалась,ряба, курноса и… вообще… Однако душа у нее была-воистину — цветок! Замечательная душа! А красота — не для всех закон. Всякая женщина любви достойна; женщина, брат, самое лучшее божье сочинение…

Горький Максим «Бывшие люди»

Горький Максим "Бывшие люди"

Въезжая улица — это два ряда одноэтажных лачужек, тесно прижавшихся друг к другу, ветхих, с кривыми стенами и перекошенными окнами; дырявые крыши изувеченных временем человеческих жилищ испещрены заплатами из лубков, поросли мхом; над ними кое-где торчат высокие шесты со скворешницами, их осеняет пыльная зелень бузины и корявых вётел — жалкая флора городских окраин, населённых беднотою.
Мутно-зелёные от старости стёкла окон домишек смотрят друг на друга взглядами трусливых жуликов. Посреди улицы ползёт в гору извилистая колея, лавируя между глубоких рытвин, промытых дождями. Кое-где лежат поросшие бурьяном кучи щебня и разного мусора — это остатки или начала тех сооружений, которые безуспешно предпринимались обывателями в борьбе с потоками дождевой воды, стремительно стекавшей из города. Вверху, на горе, в пышной зелени густых садов прячутся красивые каменные дома, колокольни церквей гордо вздымаются в голубое небо, их золотые кресты ослепительно блестят на солнце.
В дожди город спускает на Въезжую улицу свою грязь, в сухое время осыпает её пылью, — и все эти уродливые домики кажутся тоже сброшенными оттуда, сверху, сметёнными, как мусор, чьей-то могучей рукой.
Приплюснутые к земле, они усеяли собой всю гору, полугнилые, немощные, окрашенные солнцем, пылью и дождями в тот серовато-грязный колорит, который принимает дерево в старости.
В конце этой улицы, выброшенный из города под гору, стоял длинный, двухэтажный выморочный дом купца Петунникова. Он крайний в порядке, он уже под горой, дальше за ним широко развёртывается поле, обрезанное в полуверсте крутым обрывом к реке.
Большой, старый дом имел самую мрачную физиономию среди своих соседей. Весь он покривился, в двух рядах его окон не было ни одного, сохранившего правильную форму, и осколки стёкол в изломанных рамах имели зеленовато-мутный цвет болотной воды.
Простенки между окон испещряли трещины и тёмные пятна отвалившейся штукатурки — точно время иероглифами написало на стенах дома его биографию. Крыша, наклонившаяся на улицу, ещё более увеличивала его плачевный вид казалось, что дом нагнулся к земле и покорно ждёт от судьбы последнего удара, который превратит его в бесформенную груду полугнилых обломков.

Горький Максим «А А Блок»

Горький Максим "А А Блок"

Не лежат ли — для догматиков — истоки страха пред мыслью и ненависти к ней — в Библии, VI, 1-4:
«Азазел же научил людей делать мечи и ножи… научил их разным искусствам… объяснил течение звезд и луны. И настало великое безбожие и разврат на земле, и скривились пути человеческие…»?
Все это припомнилось мне после вчерашней неожиданной беседы с А.Блоком. Я вышел вместе с ним из «Всемирной литературы», он спросил меня: что я думаю по поводу его «Крушения гуманизма»?
Несколько дней тому назад он читал на эту тему нечто вроде доклада, маленькую статью. Статья показалась мне неясной, но полной трагических предчувствий. Блок, читая, напоминал ребенка сказки, заблудившегося в лесу: он чувствует приближение чудовищ из тьмы и лепечет встречу им какие-то заклинания, ожидая, что это испугает их. Когда он перелистывал рукопись, пальцы его дрожали. Я не понял: печалит его факт падения гуманизма или радует? В прозе он не так гибок и талантлив, как в стихах, но — это человек, чувствующий очень глубоко и разрушительно. В общем: человек «декаданса». Верования Блока кажутся мне неясными и для него самого; слова не проникают в глубину мысли, разрушающей этого человека вместе со всем тем, что он называет «разрушением гуманизма».
Некоторые мысли доклада показались мне недостаточно продуманными, например:
«Цивилизовать массу и невозможно и не нужно»; «Открытия уступают место изобретениям».
XIX и XX века именно потому так чудовищно богаты изобретениями, что это эпоха обильнейших и величайших открытий науки. Говорить же о невозможности и ненужности цивилизации для русского народа — это, очевидно, «скифство» — и это я понимаю как уступку органической антигосударственности русской массы. И зачем Блоку «скифство»?

Горький Максим «9-е января»

Горький Максим "9-е января"

9-е января
…Толпа напоминала тёмный вал океана, едва разбуженный первым порывом бури, она текла вперёд медленно; серые лица людей были подобны мутно-пенному гребню волны.
Глаза блестели возбуждённо, но люди смотрели друг на друга, точно не веря своему решению, удивляясь сами себе. Слова кружились над толпой, как маленькие, серые птицы.
Говорили негромко, серьёзно, как бы оправдываясь друг перед другом.
— Нет больше возможности терпеть, вот почему пошли…
— Без причины народ не тронется…
— Разве «он» это не поймёт?..
Больше всего говорили о «нём», убеждали друг друга, что «он» — добрый, сердечный и — всё поймёт… Но в словах, которыми рисовали его образ, не было красок. Чувствовалось, что о «нём» давно — а может быть, и никогда не думали серьёзно, не представляли его себе живым, реальным лицом, не знали, что это такое, и даже плохо понимали — зачем «он» и что может сделать. Но сегодня «он» был нужен, все торопились понять «его» и, не зная того, который существовал в действительности, невольно создавали в воображении своём нечто огромное. Велики были надежды, они требовали великого для опоры своей.
Порою в толпе раздавался дерзкий человеческий голос:
— Товарищи! Не обманывайте сами себя…